Повернулась, поднимая глаза на него, и вдруг ощутила этот прилив дикой ненависти, бросилась к нему и ударила его руками по груди. Впилась ногтями в плечи.
— Она кричит по… ночам опять. Плачет. Я снова ее слышу. Каждую проклятую ночь… она умерла, а я ее слышу. И это не ад… нет. Это черная яма боли. Верни мне мой рай… верни или убей меня. не могу я так большееее, — как обычно, воспоминание о дочке вызвало приступ истерики, и по щекам покатились слезы, колени начали подгибаться. — Не могу так.
В ушах сиплый напуганный голос Покровского прозвучал. Четвертый ребенок. Четвертая. Ее он имел в виду? Та самая, потерянная ими же где-то в Латвии. И сердце в груди сжимается, чтобы совершить болезненный, кровавый кульбит, царапаясь о ребра, оставляющие глубокие порезы, проникающие в плоть. А я понять не могу: ее боль вот так наизнанку выворачивает меня или моя собственная? Почему кажется, что еще один упрек… еще одно ее слово… Эти обвинения. Это уже не обида или же месть. Даже дочь Ярославской не может ВОТ ТАК сыграть… ВОТ ТАК лгать. О таком. Дьявол.
К себе ее прижал правой рукой, успокаивая, что-то шепчу ее прямо в волосы, а в ушах у самого детский плач, душераздирающий, пронзительный. Пронзительный настолько, что невольно с ней вокруг своей оси обернулся, оглядывая спальню обезумевшим взглядом, пытаясь понять, откуда этот звук. Потому что показалось, что совсем рядом раздается. Всего несколько секунд, Бес… всего несколько секунд, а она годами его слышит. День за днем. Что могло сравниться с этой ее потерей… что можешь ты противопоставить ей? Так вообще возможно? Чтобы не просто боль ее, а вот это безумие, и так явно мне передала. Моя девочка… и даже если она лжет сейчас в том, кто был отцом ее малыша, то эти слезы… Черт, этот океан отчаяния и агонии в ее глазах… они могут принадлежать только матери, потерявшей самое ценное.
И снова в голове Покровский. Может, и не теряла. Может, живая она. Ее дочь. А может, и моя.
Сам не понял, как мои губы волосы ее нашли. Целуют неистово, пытаясь истерику эту заглушить. Потому что еще немного, и сам в нее сорвусь за ней. Потому что, если это правда… вашу мать, если это все правда. Все, что она сказала, значит, это не тварь, это я, я сам убил нашего с ней ребенка.
— Она твой рай?
Хрипло. Сам себя еле услышал, но сил нет говорить громче. Иссякли. Растворились где-то на полпути сквозь гарь и смрад этой утомительной войны к ней и себе настоящей.
— А если верну?
Отстранившись, чтобы посмотреть в ее глаза. Чтобы удержать, когда всхлипнула в ответ на этот вопрос.
— Если верну твой рай, освободишь меня из моего Ада?
И опять его руки, которые успокаивают, ласкают, прячут от боли, от страха и от тоски дикой. Только в них могу укрыться, только в них не так страшно… и в то же время эти руки меня убили когда-то. И поцелуи эти ядовитые и такие все еще желанные. Прижаться к нему до хруста, спрятаться от боли. Ненадолго поверить, что он может ее унять и разделить… потому что я это действительно почувствовала. Как начинает дрожать его большое тело, как участилось дыхание и руки лихорадочно гладят мои волосы, спину. И его боль поглощает мою. Впитывает в себя, растворяет… я такая эгоистка, Саша, я не могу больше жить с этим одна. Подняла к нему лицо и все же прижалась к нему ладонями, поглаживая жесткую щетину.
— Вы были моим раем. Оба… Как ты вернешь? Как вернуть то, что ушло навсегда… под землю. В бездну, в никуда? Только ад нам теперь и остался… только ад.
Прижалась щекой к его груди, прислушиваясь, как бьется его сердце и как хрипло он дышит. Словно в груди у него кузнечные меха.
— Если бы кто-то вернул мне ее, то Ад бы закончился для всех. И для меня, и для тебя. Но так не бывает. Гореть нам вечно в Аду, Саша.
Резко подняла голову и обхватила руками его затылок.
— Только не бросай меня в нем одну. Слышишь?
Ни хрена бы он не закончился. Твой — да. Если я найду ее. У тебя есть на это мизерный, но шанс. А вот мне, мне там места нет рядом с тобой. Потому что, если это правда… и в висках громогласным набатом, чтобы не смел сомневаться. Не смел своими подозрениями, как грязными руками, пачкать именно эти раны в ней. Те, что, кажется, и в меня сейчас прорастают. Я чувствую их. Каждую. Как плоть под кожей расходится в стороны, обнажая гнилую протухшую суть нашей войны. У меня оставался один шанс закончить ее для Ассоль. Войну, которую сам начала. И только сейчас понял, что проиграл. Тогда, много лет назад проиграл, потеряв гораздо больше, чем думал.
— Не брошу, — все так же тихо, не глядя в ее глаза. Мучительно больно сейчас видеть свое искаженное влажным блеском слез отражение в них. Почему оно еще там? Почему не выдрала оттуда ногтями до сих пор? И почему кажется такой чудовищной и одновременно дает силы эта ее просьба не бросать одну.
Она по-прежнему трясется так, что меня пробивает ответной дрожью. Уткнулся в ее шею, касаясь губами нежной кожи и сильнее прижимая Ассоль к себе. Когда-то я успокаивал ее именно так. Когда-то она именно ко мне приходила за умиротворением.
— Скорее, сдохну, но больше никогда.
Поднимаясь к ее губам, чтобы замереть на мгновение перед тем, как впиться в них требовательно. Да, маленькая моя, я хочу вырвать эту агонию у тебя. Вырвать с корнем, и самому корчиться от нечеловеческой боли. Пусть это ничего не изменит ни для кого из нас.
— Ни за что не брошу свою девочку.
Поднял ладонь кверху, чтобы впиться пальцами в поясницу, вжать стройное тело в себя. Мне нужно почувствовать ее своей. Прямо сейчас. Нужно почувствовать, иначе я свихнусь у нее на глазах.
Его слова опять больно вскрывают все раны, но эта боль уже другая. Она не пустая, не бессмысленная, не одинокая. Она наша. Моя и его. И ненависть растворяется в ней грязными пятнами, тонет в том чистом, что сохранилось между нами. Он не смотрит мне в глаза, а я смотрю в его и вижу себя там… и это не я нынешняя, это та девочка, которая до безумия его любит и верит во всем. Девочка, которая лучше дала бы изрезать себя на куски, чем поверить, что ее Саша может причинить ей страдания. Саша, которого столько били и ломали из-за нее… Саша, который готов был отдать за нее свою жизнь. Мой Саша.
Его горячие губы на моей шее вызывают ворох мурашек и какую-то болезненную истому, словно он мелкими стежками зашивает мне раны. И это больно… но нет ничего слаще этого понимания. И застонать в голос, когда его рот соприкасается с моим, когда горячее дыхание врывается мне в легкие, и это не те безжалостные укусы, как раньше… это поцелуи, голодные, жадные, больные и невыносимые, но поцелуи, и я льну к нему всем телом, сплетая свой язык с его языком, зарываясь в его волосы, перебирая их, прижимая его к себе еще сильнее. Ощущая, как сквозь боль вспыхивает голодное марево дикого желания почувствовать его всего. Сейчас. Здесь. Когда мы с ним настолько голые, что негде спрятать ни ненависть, ни ложь.
А дальше только пропасть. Дальше только оголтелое, совершенно животное, безумное желание раствориться в ней и растворить ее в себе самом полностью. Инстинктивно заглушить ту невыносимо пульсирующую рану-боль сильными эмоциями. Заглушить ею. Мной. Нами. Как когда-то в прошлом, когда приходил после очередного сеанса уничтожающих опытов и, словно умалишенный, кидался на ее тело.
Задавить все то, что не являлось нами сейчас. Все то, что до этой секунды убивало методично и с особым циничным удовольствием. Отстранить ее от себя, но только для того, чтобы содрать с плеч вниз свою рубашку, в спешке натянутую на ее тело. Содрать и застонать от прикосновения к ее коже. От вида открывшейся полной груди, которую и не думает прикрывать руками.
— Моя девочка.
Соски ее розовые острые вытягиваются под моим взглядом, и я нервно дергаю ремень на брюках, чтобы ослабить давление в штанах. Возбужденный одной лишь близостью к ней. И к себе ее притянуть, чтобы тут же вверх за ягодицы поднять и впиться зубами в острый манящий сосок. Так, чтобы вскрикнула от неожиданности и боли, и при этом еще сильнее обхватила меня длинными ногами. Играя языком с вытянувшейся темной вершиной груди, все сильнее сдавливать ее ягодицы, не сдерживая стонов, когда она так охренительно трется промежностью о мое тело.